— А почему пять? Я просил четыре.
— Чётное число живым не дарят.
— Прощание — те же похороны.
Отвернувшись, резко дую на цветы, и ленивый ветерок относит к дороге лёгкое облачко белых парашютиков. Один долго-долго не падает, не улетает, кружась над твоим плечом. Загадываю: прицепится — значит, не навсегда.
Ты обнимаешь меня, прижавшись горячо и сладко, и он пролетает мимо…
Я застонал, падая на раскалённую землю, вцепился, силясь не потерять сознание от боли, зубами в кочку. Земля подо мной пахла сухой травой и солнцем, а мне почудилось — твоей кожей…
Закрыл глаза, чтобы не видеть, не видеть этот луг, перелесок, пригорок, словно заброшенные сюда той злобной силой, что вечно не даёт заживать ранам, добросовестно втирая в них соль. Не помогло. Попытались, кружась и наслаиваясь одно на одно, как рассыпанные по столу карты видения:
Глаза — два бездонных голубовато-серых омута, в которых хочется тонуть и тонуть без конца. Такое желанное, послушное тело прильнуло ищуще. Касаюсь кончиком языка нежной ямочки между шеей и плечом. Солёная. Вкусно… Отворачиваешься, пряча лицо. Шёпот:
— Я почему-то не могу тебя поцеловать. Страшно…
Возвращаемся на другую сторону луга, туда, откуда убежали час назад в поисках места с несовместимыми свойствами — без комаров, но с тенью, — ты забыла снятые часы. Улыбаюсь, глядя на взгорок издали: смятая трава так и не распрямилась. Подбираешь мягким движением длинную юбку и приседаешь, разглядывая греющуюся на откосе диковинную ящерку — большеголовую, в ярчайше-зелёную крапинку.
Руки переплелись, и щека прикасается к щеке. Нежно, доверчиво.
— Мне с тобой спокойно…
А после — ночная дорога, лохматая сонная головка у меня на плече. Тёплое касание тяжёлой груди. И ещё долго-долго руки пахнут твоим желанием…
Патрик испуганно трясёт меня:
— Шура, Шура, что с вами? Очнитесь, пожалуйста, очнитесь!
Отрываю лицо от земли. Выплёвываю клок жухлой травы. Жрал я её, что ли? Или целовал?
— Шура, что, сердце?
Не в силах ответить, киваю. А разве нет, разве не сердце? Озабоченная Люси тащит, надрываясь, по полю тонометр. Мотаю головой, через силу выдавливаю из себя:
— Не надо… Оставьте меня…
Повинуясь жесту доктора, пилот отступил, подхватив по дороге с земли оцарапанный прибор. Даже сквозь боль ухитряюсь мысленно похвалить напарницу всё понимает, моя умница! Переворачиваюсь на спину, тупо глядя в высокую синеву. Я действительно уже никуда больше не пойду. Всё. Край. Меня больше нет.
Не знаю, сколько я смотрел в пустоту чужого неба — час? минуту? год? — когда почувствовал аккуратное прикосновение лапки к моему запястью. Люси. Она что, так от меня и не отходила?
Мышка подняла грустную умную мордочку:
— Дети?
Присел, покачал кружащейся башкой. В глазах мышки мелькнуло понимание.
— Ты очень любишь её, Шура? — спросила тихонько. Вновь покачал головой отрицательно. Рат растерялась, нахмурилась недоумевающе, всем своим крошечным тельцем выражая вопрос. Я усмехнулся горько:
— Не люблю — любил.
Начальница поглядела на меня как-то странно — не то с сожалением, не то с укоризной:
— Нет, Шура. Если она с тобой — значит, любишь.
Потянула меня за палец:
— Пойдём?
Встал пошатываясь. Побрёл к машине, запинаясь о кочки. Уже дотронувшись до раскалившегося на солнце металла дверцы, кинул ещё один взгляд на луг, взгорок, перелесок.
Что это там мелькнуло на миг за кустами опушки — край длинной юбки или отблеск серебра на бархатной шкуре?
Когда на сердце много рубцов — это не обязательно инфаркт миокарда.
Пить и петь на «Скорой» умеют. Лихо, с полной самоотдачей. Почему бы не потешить себя в свободное от вызовов время? Оно было справедливо даже и на родном месте службы, а уж тут — и подавно.
Почему? Да потому, что там, как ты ни пахал, хоть бы и на двух работах (что у вечно безденежных медиков не редкость), значительный кусок своей жизни всё-таки проводил дома. Никто не понуждал потреблять горячительное на рабочем месте. Выйди за ворота, а то и не выходи, просто сдай смену и — хоть залейся. Хоть на ушах стой.
Здесь за ворота не выйдешь. Смена закончится, когда ты околеешь. А жив — так почему не урвать минутку веселья?
Начальство непосредственное — старший врач — особенно на это дело не обостряется. Покуда медик в состоянии переместить себя в транспорт и выехать на вызов, всё в порядке. Жалоб от населения не поступает? Не поступает. Ну и ладно. В том, что ты сделаешь всё, что от тебя требуется, в любом состоянии, никто не сомневается. Рабочие навыки утрачиваются в последнюю очередь.
Психиатры по этому поводу могут привести показательный пример: профессиональный делирий. Крайняя стадия белой горячки, из которой упившийся в буквальном смысле до смерти алкаш уже не может быть выведен — конец скор и неизбежен. Так что же он в этот момент делает? А то, чем всю жизнь занимался на рабочем месте — метёт улицу, крутит баранку, пилит доску или считает деньги. В воображении, конечно, но движения у него весьма характерные — вмиг специальность определяется.
Ну, бывает, напьётся кто-то из сотрудников до такого изумления, что вместо карты вызова карту сектора возьмётся заполнять или рядом с больным на носилки спать приляжет. Тут уж-не взыщи. Господь наш всеблагой в милости своей безграничной людям девять заповедей даровал, а жизнь наша паскудная — десятую: «Не попадайся». Не пойман — не вор. Не унюхан — не пьян.